oryx_and_crake (
oryx_and_crake) wrote2007-07-05 09:13 pm
![[personal profile]](https://www.dreamwidth.org/img/silk/identity/user.png)
Entry tags:
из нового - Джоан Харрис "Русалочка", рассказ
предупреждаю, рассказ очень грустный, впечатлительным лучше не читать
Каждый вторник спортзал «Дело в теле» распахивает свои двери для уродов. Надо полагать, руководство не хочет оскорблять взоры постоянных посетителей: люди приходят в зал тренироваться и смотреть на красивые тела, а не на калек, даунят и прочих уродов, ползающих вокруг бассейна. Поэтому нам выделили день – вторник, как я уже сказал, - и особые часы (с одиннадцати до двух) для красоты и здоровья, когда мы можем дергаться и капать слюной сколько душе угодно, не расстраивая нормальных людей понапрасну.
Не думайте, что я на них в обиде. Черт возьми, да мне и самому не захотелось бы на себя смотреть. Огромный торс – сундуком, маленькие ножки болтаются, шрамы такие, что вам про них лучше не знать; а спасибо за это надо сказать большому трейлеру на подступах к Манчестеру, водителю, который трепался по мобиле, и моему крохотному «Кавасаки» с движком не мощней фена – меня из него вынимали с помощью ножниц по металлу, кто понимает. И все равно кусок меня остался там – даже два куска, хотя не буду вдаваться в подробности, вдруг среди присутствующих есть дамы. Короче, с того дня я стал патентованным калекой, хотя плавать все еще могу – при помощи рук, а некоторые вторничные посетители «Дела в теле» и того не могут, не про нас будь сказано.
Да-да, по вторникам все заведение занято нами. Трясущимся отрядом омерзительных, невыразимых ходячих мертвецов. У меня есть кресло на колесиках и медсестра-практикантка, чтоб его толкать; при большей части остальных тоже кто-то есть; у некоторых – родственники (они хуже всего, потому что им не все равно, а это ранит), но по большей части профессионалы, с широкими профессиональными улыбками, натруженными спинами и большим опытом обращения с инвалидными колясками. Они не плохие люди, но я вижу, как они на нас смотрят – я, в отличие от иных вторничных бедняжек, вполне compos mentis , или, как говорил мой старик дедушка, компост ментис, хотя не знаю даже, благо это или проклятие. По-моему, у Этого, наверху, чертовски странный принцип распределения благ, и, хоть меня никто не спрашивает, со всем возможным почтением скажу, что в моем случае уж лучше бы Он промахнулся.
Ирония судьбы. Я раньше не пропускал ни одной хорошенькой девушки; тогда мое мнение чего-то да стоило, и им интересовались; и хотя в те дни ноги моей не бывало в спортзале, сейчас я бы все отдал, лишь бы оказаться среди разгоряченных, потных тел, сгибающихся, крутящих педали, тягающих железо у стеклянной стены бассейна. Конечно, теперь я вижу только других калек, хоть мне и отведено место на автомобильной стоянке, на случай, если мне захочется его использовать, и особый вход (со двора) для моего (и всеобщего) удобства.
Я кое с кем познакомился. Это неизбежно, если ходишь сюда каждую неделю, сидишь вместе с ними в джакузи, плаваешь в обычном бассейне. Начинаешь узнавать их в лицо, хотя не все они способны представиться; запоминаешь, с кем лучше не плавать (верный признак - тянущийся сзади желтый след); узнаешь, кто из них не прочь поговорить, а кто просто сидит у бассейна и плачет.
Кое-кто без ног, как и я: жертвы аварий; уроды; ампутанты. Ампутанты – везунчики: некоторые из них на протезах и могут ходить, и плавают они тоже в основном прилично. У одного человека три ноги – все бескостные, атрофированные, свешиваются с таза, как юбочка из плоти. Я зову его Ктулху, а как он плавает – просто умора: ножки тянутся за ним, извиваясь в струях воды.
Есть еще старики из дома престарелых «Поляна». Где-то какой-то бюрокретин решил, что плавание окажет на них терапевтический эффект; и вот они тут: старухи с кривыми спинами и предательскими буграми, выпирающими из-под старых мешковатых цельных купальников; старики с волосами в носу и слезливыми, подслеповатыми глазками. Большинство из них в маразме; некоторые плачут, когда их погружают в воду; другие пользуются возможностью и пытаются похотливо хватать сиделок за разные места – вот где компост ментис, - или что-то грубо кричат хромающим мимо инвалидам. Я их не очень люблю. Они со мной не разговаривают, а с виду похожи на экспонаты галереи Дэмьена Хёрста : безнадежные, безрадостные куски серой плоти, словно вымоченные в формалине.
А еще есть Туфелька: он не инвалид, но слишком безобразен для нормальных посетителей, и они столько раз жаловались на его присутствие в бассейне, что руководство зала уговорило его ходить по вторникам, предоставив существенную скидку. Насколько я могу судить, он среди нас самый озлобленный – хотя его увечье лишь наружное и совершенно не заразно – а в бассейне он принципиально не замечает других, ныряет с могучим всплеском и всячески выпендривается при помощи показушных (и по большей части бесполезных) движений ногами, словно подчеркивая, что он не один из нас и его законное место не здесь.
И еще Джесси. Я к ней мягчею (пардон за каламбур; нынче, конечно, затвердеть мне вообще не светит), может, потому, что она такая молоденькая. Я думаю, она дауник – то, что раньше называлось монголоид – и, конечно, довольно медленно соображает, но она милая, и хорошенькая, и разговаривает со мной, главное - говорить простыми фразами и побольше улыбаться.
И, наконец, Флиппер . Как вы понимаете, это не я ее так прозвал. Но ее звали Флиппер с самого рождения, и, похоже, это имя к ней прилипло уже навсегда. Она довольно молодая – лет двадцать пять, может, тридцать, - рыжеволосая, пухлая, бесцветно бледная: если бы у нее конечности были в полном комплекте, ее можно было бы назвать девушкой с картины прерафаэлита . Ясное дело, у нее тоже некомплект рук и ног – иначе с чего бы ей ходить сюда по вторникам, - но все равно она не такая, как другие. Или была не такая.
Во-первых, она умела плавать. Офигеть, как она плавала. Многие из нас пытаются; у меня лично получается неплохо – лучше, чем у Туфельки, как он там ни выпендривайся; но Флиппер словно родилась в воде. Видите ли, у нее не было ни рук, ни ног: только ласты с перепонками, а на ластах ногти и ороговелые желтые подошвы. На суше ей не было от этих ласт никакого проку – она была такая тяжелая, что они просто никак не выдержали бы ее веса – но в воде это не имело значения. В воде она была в своей стихии; ласты, которые на суше выглядели странными бессуставными отростками, начинали совершать круговые движения, чем-то похожие на взмахи птичьих крыл, и она скатывалась с кресла – все пятнадцать стоунов – входила в воду без брызг и исчезала.
Хотите – считайте, что я вру, но было время, когда Флиппер дала бы милю форы любому здоровому пловцу. Она резала воду, как смазанная маслом пуля; даже дельфину нелегко было бы за ней угнаться. Туфелька ее ненавидел: в воде он казался калекой рядом с ней, а для него это было важно, понимаете? Ужасно важно, что он может обогнать всех калек, но я мог бы ему наперед сказать, что с Флиппер у него нет ни малейшего шанса, когда она, ухмыляясь, режет бассейн надвое, ласты работают как ленивые плавники, волосы развеваются в воде, как хвост кометы. Никто с ней и близко не мог сравниться; и как радостно было глядеть на нее, даже такому, как я, у кого так мало радостей осталось, потому что если кому из нас и удалось показать хороший кукиш Этому, который наверху, так это ей, Флиппер, когда она, с дельфиньей улыбкой, с перекатывающимися голубоватыми изгибами, неутомимая и прекрасная, летала взад-вперед по бирюзовому бассейну.
Но у Флиппер была тайна. Я догадался первым, потому что смотрел на нее больше всех, восхищался ею так, что не передать словами – ее вызовом, ее грацией, ее радостью. Сидя в кресле, она ничем не отличалась от других уродов; но в воде была ее игровая площадка, ее дом, и можно было почти поверить, что это другие – помощники, сиделки, гладкие профессионалы с их жалостью и тайным презрением – на самом деле уроды, а Флиппер – нечто иное, новая и удивительная ветвь эволюции, призванная вернуть нас в море, где мы зародились, и откуда, если уж начистоту, незачем было и вылезать.
Но я прочитал тайну у нее в глазах. Не сразу, но потом, когда их соперничество стало сильней и агрессивней. Все началось с игры – там, где была замешана Флиппер, все казалось игрой – но с таинственными, неназываемыми ставками и опасным напряжением между соперниками.
Начал, конечно, Туфелька. От шеи вверх он не так уж плохо выглядел; да и тело его, хоть и бесформенное, как мешок гальки, было крепко и сильно. Может, ее это привлекло; а может, его злость, болезненная жажда - доказать, что он лучше всех нас, обогнать в заплыве свое уродство и достичь берега нормальности. Я бы ему сразу сказал, что это безнадежно, но такие люди никогда не слушают, и чем больше я наблюдал, тем больше уверялся, что между Туфелькой и Флиппер что-то происходит, что-то трепещет, неосязаемый живой блеск, словно ртуть, словно яд.
Он начал с насмешек. Это было жестоко, и, более того, это было против правил. Не думайте, что раз мы уроды, то у нас и законов никаких нет; и, наверное, главный наш закон – не обзываться. Но Туфелька не был одним из нас, и наши законы были ему не писаны. И вот начались обзывания – не только «Флиппер», к чему она привыкла, но и другие, более жестокие прозвища. Она чувствительно относилась к своему весу, он это почувствовал и стал звать ее Пузырем, Китом, Тушей, Жиром и другими бессмысленными, злыми словами.
Он дразнил ее за волосы – длинные, рыжие, прекрасные, - и за ловкие мозолистые ноги-ласты. Он твердил, что от нее воняет – врал, - и демонстративно зажимал нос, если она была поблизости, говоря четким металлическим жизнерадостностным голосом: «О, пахнет рыбой, фу, как несет китовым жиром», и ее дельфинья улыбка увядала, серо-голубые глаза туманились, и она плавала уже не для радости, но в попытках уплыть от боли, причиненной его словами.
Он даже издевался над ее руками и ногами.
- Только поглядите, - говорил он металлическим голосом. – Гляньте на этот бурдюк китового жира. Вы мне скажите, что это такое? Баба? Рыба? Кто-нибудь знает?
Раз или два я пытался с ним поговорить.
- Слушай, оставь ее в покое, - сказал я после его очередной тирады. – Ради Бога, ну чего ты к ней привязался?
Он посмотрел на меня и ухмыльнулся.
- Иди в жопу, - ответил он. – Ты что, ее брат?
И был таков – уплыл, шумно и быстро, брызгаясь, потому что ему казалось, что плавать надо именно так, и потому что так он мог выставить напоказ свои ноги, тонкие, но не уродливые, и поплескать водой в лицо остальным уродам, вынужденным делить с ним свое вторничное уродское омовение.
Поэтому я решил поговорить с Флиппер - однажды, когда мы все сидели в джакузи, кроме Туфельки, который наматывал круги по бассейну, сильно и зло, как будто, намотав достаточно, он в один прекрасный день мог совсем выскользнуть из кожи и вернуться в ряды рода человеческого.
- Девочка, не позволяй ему себя доставать, - сказал я. – Он мерзкий человечишко, и его никто не любит.
Это была правда: Туфелька успел обидеть каждого из нас, даже Джесси, милую и беззлобную, словно котенок без когтей, - ее даже самые зловредные старики никогда не обижали.
- Он не виноват, - тихо сказала она, все еще глядя в сторону бассейна. – Ему больно. Посмотри, как он плавает. Он ранен, он нуждается в помощи, и еще больше жалко, что он сам этого не понимает.
- Мы все тут раненые, - резко ответил я, - но ведь не грызем друг друга. Разве ты его обижала когда-нибудь? Он не имеет права тебя обзывать.
Но Флиппер только улыбнулась печальной дельфиньей улыбкой, не сводя глаз с пловца, который мерил бассейн, взад-вперед, в одиночку, гоня волну, выныривая и хватая ртом воздух. И тут я понял, что Этот, наверху, все-таки взял свое: потому что Флиппер была по уши влюблена в Туфельку, наглядеться на него не могла, и когда я это понял, меня словно ударили под дых. Почему всегда так? Я спрашивал себя об этом, а вода бурлила и кипела вокруг моих бесполезных ног. Флиппер, которая могла бы служить связующим звеном между нами и новым видом существ, лучше и добрее нас – и Туфелька. Туфелька! Господи Боже мой!
- Не может быть, - сказал я, даже не ей, а себе самому. – Только не это.
Потому что если Туфелька хоть когда-нибудь узнает, он ее не просто унизит, он ее начисто раздавит; у него в сердце нет жалости ни к кому, кроме него самого, ни жалости, ни любви. Не знаю, на какой ответ она надеялась; но я видел эту надежду у нее на лице – нагую, неприкрытую, и оттого, что она была такая хорошая, и еще оттого, что, может быть, я ее любил – ну, немножко, - я надеялся и молился, чтобы это безумие прошло, чтобы Туфелька нашел себе другой спортзал (а может, даже вылечился – вот до чего я дошел), а самое главное, чтобы в его присутствии у нее не было такого взгляда. Потому что никто не хранит тайну хуже, чем влюбленная женщина, а это была такая тайна, которая никогда, ни за что не должна увидеть света.
Примерно в это время я перестал посещать «Дело в теле». После аварии у меня осталось несколько сувениров – в том числе частичный коллапс легкого и восприимчивость к разного рода инфекциям. Может, я один раз слишком долго просидел в бассейне; может, это был какой-нибудь новый штамм гриппа; в общем, у меня началась пневмония, я полтора месяца провалялся в больнице и еще три недели не мог ходить в «Дело в теле».
Мне не хватало этих посещений; а поскольку разглядывать пятна сырости на больничном потолке не так уж интересно, я большую часть времени проводил в размышлениях о Флиппер и Туфельке; о том, что с ними происходит; кто побеждает в их гротескной игре. Не все время – в остальное я в основном кашлял на чем свет стоит, - но большую часть; и когда мои легкие пошли на поправку, мрачные раздумья насчет Флиппер меня не покидали – я все вспоминал ее взгляд, и как Туфелька за ней следил, с расчетливой холодностью, словно акула, которая высматривает мягкое подбрюшье дельфина, чтобы догнать и убить. У меня было, если хотите, предчувствие; ощущение, что у моего друга Флиппер не все ладно, и со временем это предчувствие перешло в уверенность.
Моя медсестричка – практикантка по имени Софи – неплохой человек, для медсестры. Как-то я ей рассказал, что у меня на душе, и она согласилась заглянуть в «Дело в теле» и рассказать мне, что там творится, чтобы меня успокоить. Она принесла неутешительные новости. Флиппер пропала. Ктулху, человек с тремя ножками, сказал, что ее уже много недель никто не видел, и Туфелька резвился в бассейне, как свинья в луже, плавая, плескаясь на чем свет стоит, оседлав волны, словно уродливый морской царь в окружении калек-придворных.
Хуже всего, сказал Ктулху моей медсестричке, что перед исчезновением Флиппер начала сближаться с Туфелькой. Ничего хорошего в этом сближении не было – он все так же обзывал и дразнил ее, но теперь они начали уединяться вдвоем где-нибудь у бортика бассейна, или в джакузи (куда Туфелька раньше вообще не заходил), или в сауне. «Только представить, как эти двое милуются,» - сказал Ктулху, неловко улыбнувшись; хотя насколько он мог понять, они не столько миловались, сколько беседовали – возможно, спорили – тихо, страстно.
- Похоже, ваши друзья нашли общий язык, - ободряюще сказала Софи, когда купала меня на ночь. Но меня это не ободрило: Софи не видела ни акульего взгляда Туфельки, ни тоски в глазах Флиппер. Кроме того, Софи молодая и хорошенькая, и руки-ноги у нее на месте; ей просто не понять сил, которые нами движут, изгибают, скручивают и выворачивают наизнанку.
Здоровые люди, движимые лучшими намерениями, видят в нас некую святость: они полагают, что мы каким-то образом, через терпение и понимание, преодолели свою немощь; хвалят каждую нашу попытку быть нормальными; превозносят даже самые посредственные достижения. Им никогда не придет в голову, что калека может быть таким же глупым, жестоким или лживым, как человек, у которого на месте все руки, ноги и сердце.
Именно так было с Туфелькой. Я узнал обо всем несколько недель спустя; ну или не обо всем, а о том, что удалось выведать. Нет хуже слепца, чем влюбленный калека, и нет никого уязвимей, и Туфелька, должно быть, разгадал ее тайну так же, как разгадал ее я, и обратил ее себе на пользу.
Она никогда не рассказывает об этом – точнее, она теперь вообще не разговаривает, хотя я сколько раз видел, как она, сидя в своей специально переделанной инвалидной коляске, бросает тоскливые взгляды на бирюзовую воду. Ее санитар сказал мне, что протезы рук и ног все еще причиняют ей чудовищную боль, и скорее всего, так будет и дальше, потому что кости, в которые ввинчены стальные импланты, страшно мягкие, ближе к рыбьему хрящу, чем к нормальным человеческим костям. Ласт, этих странно изящных выростов с перепончатыми пальцами и мозолистыми подошвами, больше нет, и, несмотря на все операции, доктора утверждают, что ее способность передвигаться будет очень сильно ограничена. Ее вес – лишь одна из проблем; другая – своеобразное строение тела, ненатуральный изгиб позвоночника, необычные сочленения редуцированных конечностей (большую часть которых пришлось удалить для установки протезов). Но все же, я полагаю, она получила что хотела: руки и ноги, ярко-розовые, словно у куклы, и ходунок, на который она опирается всем телом, передвигаясь медленно, крохотными, причиняющими ей чудовищную боль шажками, словно китаянка с забинтованными ножками; она может доковылять до бортика бассейна и стоять там часами, глядя, как остальные хлюпают, трепыхаются и иными увечными способами перемещаются в воде, и как Туфелька, гладкий, равнодушный, похожий на акулу, плавает взад-вперед вдоль бассейна, не удостаивая взглядом ни ее, ни кого-либо еще.
Сама она, конечно, плавать больше не может, хотя иногда пользуется джакузи. Чтобы опустить ее в теплую воду, нужны усилия трех санитаров, и им приходится все время быть начеку, потому что после операции она безвозвратно утратила чувство равновесия и теперь может утонуть, если ее оставить одну.
Зачем она это сделала? Никто не знает. Туфелька никогда об этом не говорит, хотя пару раз я замечал, что он на нее смотрит. И я знаю, что сама она никогда не расскажет. Кто знает, о чем она думает, сидя в специальной инвалидной коляске, колыбели из пластика и металла? Кто знает, что он пообещал ей в обмен на душу?
Я могу только гадать. Но мне все время вспоминается одна сказка; мне рассказывал ее дедушка, когда мы все еще были молоды, свободны и в полном компост ментисе: про юную русалочку, которая так сильно полюбила земного принца, что готова была отдать все, лишь бы быть с ним. И потому – ну, и еще потому, что у Этого, наверху, своеобразное чувство юмора – она заключила договор: отдала свой русалочий голос и прекрасный стремительный хвост за пару ножек, на которые ей было так больно ступать, что каждый шаг оборачивался пыткой, а она, лишенная голоса, не могла даже закричать от боли; она покинула свою добрую, безопасную стихию – море – и отправилась на поиски любимого.
Но любовь не купишь жертвами. Принц нашел любимую своей породы – земную принцессу со свеженькой мордочкой, - а русалочка умерла в одиночестве, изувеченная и немая; она не могла вернуться к своим; не могла даже оплакать свою потерю.
Что он ей обещал? Какими словами? Как я уже сказал, я могу только гадать. Но точно могу сказать, что вторники нынче уже не те. Исчезла радость, исчезло волшебство; осталась обычная толпа уродов, даунят и калек, и хотя вода все еще бирюзова, и солнце в ясные дни все так же сияет сквозь стекло, будто благословение, мы не замечаем этого, как замечали раньше, в те дни, когда Флиппер еще плавала. Потому что в бассейне Флиппер была не просто «не хуже нормальных людей»: она была лучше их; несравнимо лучше. И она была одна из нас.
Но порой, когда ночи становятся длинней и холодней, и мои легкие, кажется, уже не могут качать воздух так, как раньше, я думаю о ней – и сомневаюсь, была ли она на самом деле. И хотя я не большой любитель Вечных Истин и всякой такой ерунды, мне кажется, что Этот, наверху, специально насовал дефектов в чертежи, по которым нас делают: что-то вроде предохранителя, который перегорает, стоит нам начать заноситься не по чину: слишком сильно надеяться или чересчур радоваться. Засунул этот предохранитель поглубже, чтобы его никак нельзя было выковырять, и стал ждать, как обернутся дела, слегка улыбаясь, словно акула с тайной радостью.
Каждый вторник в спортивном зале «Дело в Теле» - день уродов. Но теперь мы почти не плаваем. Вместо этого мы молча сидим и смотрим на Туфельку. Он плавает взад-вперед, раз за разом, яростно работая руками и ногами и гоня волну. За последние несколько недель ему стало намного лучше – руководство спортзала даже поставило его в известность, что он может не ограничивать свое посещение вторниками, но он все еще приходит, словно хочет этим что-то доказать себе или нам. Он всегда молчит. Но иногда в аквариумной тишине длинного бассейна за плеском и хлюпаньем одинокого пловца мне чудятся звуки, похожие на рыдание, а иногда я вижу дорожки сбегающих капель под тонированными стеклами плавательных очков – может, это просто конденсат, а может, и нет. Хотя какая разница; в нем что-то сломалось, у него внутри какая-то неисцелимая рана, как тогда сказала Флиппер. По вторникам он плавает в пустом бассейне – лицо красное, ноги ходят как поршни, в легких жжет. Но теперь ему никогда за ней не угнаться. И каждый вторник в два часа мы смотрим, как он выходит из воды – выстроившись в колясках, словно расстрельная команда, и те, кто еще в компост ментисе, скандируют, уставившись на него, одно и то же слово, раз за разом, тихо, безо всякого выражения, а другие просто смотрят; и Туфелька едва заметно опускает голову и идет мимо нас, не глядя по сторонам, и длинные, тонкие ноги несут его прочь от бассейна, к душевым.
Никто не знает, зачем он приходит; никто не знает, о чем он думает, уходя в реальный мир. Кроме, может быть, Флиппер, но она не скажет; хотя она смотрит ему вслед сквозь завесу волос (роскошных рыжих волос, которые в другой жизни могли принадлежать русалке) , и только когда мы все уже уходим, она встает и ковыляет прочь, крохотными, мучительными шажками, на новых розовых ногах.

Сборник целиком на Флибусте
Каждый вторник спортзал «Дело в теле» распахивает свои двери для уродов. Надо полагать, руководство не хочет оскорблять взоры постоянных посетителей: люди приходят в зал тренироваться и смотреть на красивые тела, а не на калек, даунят и прочих уродов, ползающих вокруг бассейна. Поэтому нам выделили день – вторник, как я уже сказал, - и особые часы (с одиннадцати до двух) для красоты и здоровья, когда мы можем дергаться и капать слюной сколько душе угодно, не расстраивая нормальных людей понапрасну.
Не думайте, что я на них в обиде. Черт возьми, да мне и самому не захотелось бы на себя смотреть. Огромный торс – сундуком, маленькие ножки болтаются, шрамы такие, что вам про них лучше не знать; а спасибо за это надо сказать большому трейлеру на подступах к Манчестеру, водителю, который трепался по мобиле, и моему крохотному «Кавасаки» с движком не мощней фена – меня из него вынимали с помощью ножниц по металлу, кто понимает. И все равно кусок меня остался там – даже два куска, хотя не буду вдаваться в подробности, вдруг среди присутствующих есть дамы. Короче, с того дня я стал патентованным калекой, хотя плавать все еще могу – при помощи рук, а некоторые вторничные посетители «Дела в теле» и того не могут, не про нас будь сказано.
Да-да, по вторникам все заведение занято нами. Трясущимся отрядом омерзительных, невыразимых ходячих мертвецов. У меня есть кресло на колесиках и медсестра-практикантка, чтоб его толкать; при большей части остальных тоже кто-то есть; у некоторых – родственники (они хуже всего, потому что им не все равно, а это ранит), но по большей части профессионалы, с широкими профессиональными улыбками, натруженными спинами и большим опытом обращения с инвалидными колясками. Они не плохие люди, но я вижу, как они на нас смотрят – я, в отличие от иных вторничных бедняжек, вполне compos mentis , или, как говорил мой старик дедушка, компост ментис, хотя не знаю даже, благо это или проклятие. По-моему, у Этого, наверху, чертовски странный принцип распределения благ, и, хоть меня никто не спрашивает, со всем возможным почтением скажу, что в моем случае уж лучше бы Он промахнулся.
Ирония судьбы. Я раньше не пропускал ни одной хорошенькой девушки; тогда мое мнение чего-то да стоило, и им интересовались; и хотя в те дни ноги моей не бывало в спортзале, сейчас я бы все отдал, лишь бы оказаться среди разгоряченных, потных тел, сгибающихся, крутящих педали, тягающих железо у стеклянной стены бассейна. Конечно, теперь я вижу только других калек, хоть мне и отведено место на автомобильной стоянке, на случай, если мне захочется его использовать, и особый вход (со двора) для моего (и всеобщего) удобства.
Я кое с кем познакомился. Это неизбежно, если ходишь сюда каждую неделю, сидишь вместе с ними в джакузи, плаваешь в обычном бассейне. Начинаешь узнавать их в лицо, хотя не все они способны представиться; запоминаешь, с кем лучше не плавать (верный признак - тянущийся сзади желтый след); узнаешь, кто из них не прочь поговорить, а кто просто сидит у бассейна и плачет.
Кое-кто без ног, как и я: жертвы аварий; уроды; ампутанты. Ампутанты – везунчики: некоторые из них на протезах и могут ходить, и плавают они тоже в основном прилично. У одного человека три ноги – все бескостные, атрофированные, свешиваются с таза, как юбочка из плоти. Я зову его Ктулху, а как он плавает – просто умора: ножки тянутся за ним, извиваясь в струях воды.
Есть еще старики из дома престарелых «Поляна». Где-то какой-то бюрокретин решил, что плавание окажет на них терапевтический эффект; и вот они тут: старухи с кривыми спинами и предательскими буграми, выпирающими из-под старых мешковатых цельных купальников; старики с волосами в носу и слезливыми, подслеповатыми глазками. Большинство из них в маразме; некоторые плачут, когда их погружают в воду; другие пользуются возможностью и пытаются похотливо хватать сиделок за разные места – вот где компост ментис, - или что-то грубо кричат хромающим мимо инвалидам. Я их не очень люблю. Они со мной не разговаривают, а с виду похожи на экспонаты галереи Дэмьена Хёрста : безнадежные, безрадостные куски серой плоти, словно вымоченные в формалине.
А еще есть Туфелька: он не инвалид, но слишком безобразен для нормальных посетителей, и они столько раз жаловались на его присутствие в бассейне, что руководство зала уговорило его ходить по вторникам, предоставив существенную скидку. Насколько я могу судить, он среди нас самый озлобленный – хотя его увечье лишь наружное и совершенно не заразно – а в бассейне он принципиально не замечает других, ныряет с могучим всплеском и всячески выпендривается при помощи показушных (и по большей части бесполезных) движений ногами, словно подчеркивая, что он не один из нас и его законное место не здесь.
И еще Джесси. Я к ней мягчею (пардон за каламбур; нынче, конечно, затвердеть мне вообще не светит), может, потому, что она такая молоденькая. Я думаю, она дауник – то, что раньше называлось монголоид – и, конечно, довольно медленно соображает, но она милая, и хорошенькая, и разговаривает со мной, главное - говорить простыми фразами и побольше улыбаться.
И, наконец, Флиппер . Как вы понимаете, это не я ее так прозвал. Но ее звали Флиппер с самого рождения, и, похоже, это имя к ней прилипло уже навсегда. Она довольно молодая – лет двадцать пять, может, тридцать, - рыжеволосая, пухлая, бесцветно бледная: если бы у нее конечности были в полном комплекте, ее можно было бы назвать девушкой с картины прерафаэлита . Ясное дело, у нее тоже некомплект рук и ног – иначе с чего бы ей ходить сюда по вторникам, - но все равно она не такая, как другие. Или была не такая.
Во-первых, она умела плавать. Офигеть, как она плавала. Многие из нас пытаются; у меня лично получается неплохо – лучше, чем у Туфельки, как он там ни выпендривайся; но Флиппер словно родилась в воде. Видите ли, у нее не было ни рук, ни ног: только ласты с перепонками, а на ластах ногти и ороговелые желтые подошвы. На суше ей не было от этих ласт никакого проку – она была такая тяжелая, что они просто никак не выдержали бы ее веса – но в воде это не имело значения. В воде она была в своей стихии; ласты, которые на суше выглядели странными бессуставными отростками, начинали совершать круговые движения, чем-то похожие на взмахи птичьих крыл, и она скатывалась с кресла – все пятнадцать стоунов – входила в воду без брызг и исчезала.
Хотите – считайте, что я вру, но было время, когда Флиппер дала бы милю форы любому здоровому пловцу. Она резала воду, как смазанная маслом пуля; даже дельфину нелегко было бы за ней угнаться. Туфелька ее ненавидел: в воде он казался калекой рядом с ней, а для него это было важно, понимаете? Ужасно важно, что он может обогнать всех калек, но я мог бы ему наперед сказать, что с Флиппер у него нет ни малейшего шанса, когда она, ухмыляясь, режет бассейн надвое, ласты работают как ленивые плавники, волосы развеваются в воде, как хвост кометы. Никто с ней и близко не мог сравниться; и как радостно было глядеть на нее, даже такому, как я, у кого так мало радостей осталось, потому что если кому из нас и удалось показать хороший кукиш Этому, который наверху, так это ей, Флиппер, когда она, с дельфиньей улыбкой, с перекатывающимися голубоватыми изгибами, неутомимая и прекрасная, летала взад-вперед по бирюзовому бассейну.
Но у Флиппер была тайна. Я догадался первым, потому что смотрел на нее больше всех, восхищался ею так, что не передать словами – ее вызовом, ее грацией, ее радостью. Сидя в кресле, она ничем не отличалась от других уродов; но в воде была ее игровая площадка, ее дом, и можно было почти поверить, что это другие – помощники, сиделки, гладкие профессионалы с их жалостью и тайным презрением – на самом деле уроды, а Флиппер – нечто иное, новая и удивительная ветвь эволюции, призванная вернуть нас в море, где мы зародились, и откуда, если уж начистоту, незачем было и вылезать.
Но я прочитал тайну у нее в глазах. Не сразу, но потом, когда их соперничество стало сильней и агрессивней. Все началось с игры – там, где была замешана Флиппер, все казалось игрой – но с таинственными, неназываемыми ставками и опасным напряжением между соперниками.
Начал, конечно, Туфелька. От шеи вверх он не так уж плохо выглядел; да и тело его, хоть и бесформенное, как мешок гальки, было крепко и сильно. Может, ее это привлекло; а может, его злость, болезненная жажда - доказать, что он лучше всех нас, обогнать в заплыве свое уродство и достичь берега нормальности. Я бы ему сразу сказал, что это безнадежно, но такие люди никогда не слушают, и чем больше я наблюдал, тем больше уверялся, что между Туфелькой и Флиппер что-то происходит, что-то трепещет, неосязаемый живой блеск, словно ртуть, словно яд.
Он начал с насмешек. Это было жестоко, и, более того, это было против правил. Не думайте, что раз мы уроды, то у нас и законов никаких нет; и, наверное, главный наш закон – не обзываться. Но Туфелька не был одним из нас, и наши законы были ему не писаны. И вот начались обзывания – не только «Флиппер», к чему она привыкла, но и другие, более жестокие прозвища. Она чувствительно относилась к своему весу, он это почувствовал и стал звать ее Пузырем, Китом, Тушей, Жиром и другими бессмысленными, злыми словами.
Он дразнил ее за волосы – длинные, рыжие, прекрасные, - и за ловкие мозолистые ноги-ласты. Он твердил, что от нее воняет – врал, - и демонстративно зажимал нос, если она была поблизости, говоря четким металлическим жизнерадостностным голосом: «О, пахнет рыбой, фу, как несет китовым жиром», и ее дельфинья улыбка увядала, серо-голубые глаза туманились, и она плавала уже не для радости, но в попытках уплыть от боли, причиненной его словами.
Он даже издевался над ее руками и ногами.
- Только поглядите, - говорил он металлическим голосом. – Гляньте на этот бурдюк китового жира. Вы мне скажите, что это такое? Баба? Рыба? Кто-нибудь знает?
Раз или два я пытался с ним поговорить.
- Слушай, оставь ее в покое, - сказал я после его очередной тирады. – Ради Бога, ну чего ты к ней привязался?
Он посмотрел на меня и ухмыльнулся.
- Иди в жопу, - ответил он. – Ты что, ее брат?
И был таков – уплыл, шумно и быстро, брызгаясь, потому что ему казалось, что плавать надо именно так, и потому что так он мог выставить напоказ свои ноги, тонкие, но не уродливые, и поплескать водой в лицо остальным уродам, вынужденным делить с ним свое вторничное уродское омовение.
Поэтому я решил поговорить с Флиппер - однажды, когда мы все сидели в джакузи, кроме Туфельки, который наматывал круги по бассейну, сильно и зло, как будто, намотав достаточно, он в один прекрасный день мог совсем выскользнуть из кожи и вернуться в ряды рода человеческого.
- Девочка, не позволяй ему себя доставать, - сказал я. – Он мерзкий человечишко, и его никто не любит.
Это была правда: Туфелька успел обидеть каждого из нас, даже Джесси, милую и беззлобную, словно котенок без когтей, - ее даже самые зловредные старики никогда не обижали.
- Он не виноват, - тихо сказала она, все еще глядя в сторону бассейна. – Ему больно. Посмотри, как он плавает. Он ранен, он нуждается в помощи, и еще больше жалко, что он сам этого не понимает.
- Мы все тут раненые, - резко ответил я, - но ведь не грызем друг друга. Разве ты его обижала когда-нибудь? Он не имеет права тебя обзывать.
Но Флиппер только улыбнулась печальной дельфиньей улыбкой, не сводя глаз с пловца, который мерил бассейн, взад-вперед, в одиночку, гоня волну, выныривая и хватая ртом воздух. И тут я понял, что Этот, наверху, все-таки взял свое: потому что Флиппер была по уши влюблена в Туфельку, наглядеться на него не могла, и когда я это понял, меня словно ударили под дых. Почему всегда так? Я спрашивал себя об этом, а вода бурлила и кипела вокруг моих бесполезных ног. Флиппер, которая могла бы служить связующим звеном между нами и новым видом существ, лучше и добрее нас – и Туфелька. Туфелька! Господи Боже мой!
- Не может быть, - сказал я, даже не ей, а себе самому. – Только не это.
Потому что если Туфелька хоть когда-нибудь узнает, он ее не просто унизит, он ее начисто раздавит; у него в сердце нет жалости ни к кому, кроме него самого, ни жалости, ни любви. Не знаю, на какой ответ она надеялась; но я видел эту надежду у нее на лице – нагую, неприкрытую, и оттого, что она была такая хорошая, и еще оттого, что, может быть, я ее любил – ну, немножко, - я надеялся и молился, чтобы это безумие прошло, чтобы Туфелька нашел себе другой спортзал (а может, даже вылечился – вот до чего я дошел), а самое главное, чтобы в его присутствии у нее не было такого взгляда. Потому что никто не хранит тайну хуже, чем влюбленная женщина, а это была такая тайна, которая никогда, ни за что не должна увидеть света.
Примерно в это время я перестал посещать «Дело в теле». После аварии у меня осталось несколько сувениров – в том числе частичный коллапс легкого и восприимчивость к разного рода инфекциям. Может, я один раз слишком долго просидел в бассейне; может, это был какой-нибудь новый штамм гриппа; в общем, у меня началась пневмония, я полтора месяца провалялся в больнице и еще три недели не мог ходить в «Дело в теле».
Мне не хватало этих посещений; а поскольку разглядывать пятна сырости на больничном потолке не так уж интересно, я большую часть времени проводил в размышлениях о Флиппер и Туфельке; о том, что с ними происходит; кто побеждает в их гротескной игре. Не все время – в остальное я в основном кашлял на чем свет стоит, - но большую часть; и когда мои легкие пошли на поправку, мрачные раздумья насчет Флиппер меня не покидали – я все вспоминал ее взгляд, и как Туфелька за ней следил, с расчетливой холодностью, словно акула, которая высматривает мягкое подбрюшье дельфина, чтобы догнать и убить. У меня было, если хотите, предчувствие; ощущение, что у моего друга Флиппер не все ладно, и со временем это предчувствие перешло в уверенность.
Моя медсестричка – практикантка по имени Софи – неплохой человек, для медсестры. Как-то я ей рассказал, что у меня на душе, и она согласилась заглянуть в «Дело в теле» и рассказать мне, что там творится, чтобы меня успокоить. Она принесла неутешительные новости. Флиппер пропала. Ктулху, человек с тремя ножками, сказал, что ее уже много недель никто не видел, и Туфелька резвился в бассейне, как свинья в луже, плавая, плескаясь на чем свет стоит, оседлав волны, словно уродливый морской царь в окружении калек-придворных.
Хуже всего, сказал Ктулху моей медсестричке, что перед исчезновением Флиппер начала сближаться с Туфелькой. Ничего хорошего в этом сближении не было – он все так же обзывал и дразнил ее, но теперь они начали уединяться вдвоем где-нибудь у бортика бассейна, или в джакузи (куда Туфелька раньше вообще не заходил), или в сауне. «Только представить, как эти двое милуются,» - сказал Ктулху, неловко улыбнувшись; хотя насколько он мог понять, они не столько миловались, сколько беседовали – возможно, спорили – тихо, страстно.
- Похоже, ваши друзья нашли общий язык, - ободряюще сказала Софи, когда купала меня на ночь. Но меня это не ободрило: Софи не видела ни акульего взгляда Туфельки, ни тоски в глазах Флиппер. Кроме того, Софи молодая и хорошенькая, и руки-ноги у нее на месте; ей просто не понять сил, которые нами движут, изгибают, скручивают и выворачивают наизнанку.
Здоровые люди, движимые лучшими намерениями, видят в нас некую святость: они полагают, что мы каким-то образом, через терпение и понимание, преодолели свою немощь; хвалят каждую нашу попытку быть нормальными; превозносят даже самые посредственные достижения. Им никогда не придет в голову, что калека может быть таким же глупым, жестоким или лживым, как человек, у которого на месте все руки, ноги и сердце.
Именно так было с Туфелькой. Я узнал обо всем несколько недель спустя; ну или не обо всем, а о том, что удалось выведать. Нет хуже слепца, чем влюбленный калека, и нет никого уязвимей, и Туфелька, должно быть, разгадал ее тайну так же, как разгадал ее я, и обратил ее себе на пользу.
Она никогда не рассказывает об этом – точнее, она теперь вообще не разговаривает, хотя я сколько раз видел, как она, сидя в своей специально переделанной инвалидной коляске, бросает тоскливые взгляды на бирюзовую воду. Ее санитар сказал мне, что протезы рук и ног все еще причиняют ей чудовищную боль, и скорее всего, так будет и дальше, потому что кости, в которые ввинчены стальные импланты, страшно мягкие, ближе к рыбьему хрящу, чем к нормальным человеческим костям. Ласт, этих странно изящных выростов с перепончатыми пальцами и мозолистыми подошвами, больше нет, и, несмотря на все операции, доктора утверждают, что ее способность передвигаться будет очень сильно ограничена. Ее вес – лишь одна из проблем; другая – своеобразное строение тела, ненатуральный изгиб позвоночника, необычные сочленения редуцированных конечностей (большую часть которых пришлось удалить для установки протезов). Но все же, я полагаю, она получила что хотела: руки и ноги, ярко-розовые, словно у куклы, и ходунок, на который она опирается всем телом, передвигаясь медленно, крохотными, причиняющими ей чудовищную боль шажками, словно китаянка с забинтованными ножками; она может доковылять до бортика бассейна и стоять там часами, глядя, как остальные хлюпают, трепыхаются и иными увечными способами перемещаются в воде, и как Туфелька, гладкий, равнодушный, похожий на акулу, плавает взад-вперед вдоль бассейна, не удостаивая взглядом ни ее, ни кого-либо еще.
Сама она, конечно, плавать больше не может, хотя иногда пользуется джакузи. Чтобы опустить ее в теплую воду, нужны усилия трех санитаров, и им приходится все время быть начеку, потому что после операции она безвозвратно утратила чувство равновесия и теперь может утонуть, если ее оставить одну.
Зачем она это сделала? Никто не знает. Туфелька никогда об этом не говорит, хотя пару раз я замечал, что он на нее смотрит. И я знаю, что сама она никогда не расскажет. Кто знает, о чем она думает, сидя в специальной инвалидной коляске, колыбели из пластика и металла? Кто знает, что он пообещал ей в обмен на душу?
Я могу только гадать. Но мне все время вспоминается одна сказка; мне рассказывал ее дедушка, когда мы все еще были молоды, свободны и в полном компост ментисе: про юную русалочку, которая так сильно полюбила земного принца, что готова была отдать все, лишь бы быть с ним. И потому – ну, и еще потому, что у Этого, наверху, своеобразное чувство юмора – она заключила договор: отдала свой русалочий голос и прекрасный стремительный хвост за пару ножек, на которые ей было так больно ступать, что каждый шаг оборачивался пыткой, а она, лишенная голоса, не могла даже закричать от боли; она покинула свою добрую, безопасную стихию – море – и отправилась на поиски любимого.
Но любовь не купишь жертвами. Принц нашел любимую своей породы – земную принцессу со свеженькой мордочкой, - а русалочка умерла в одиночестве, изувеченная и немая; она не могла вернуться к своим; не могла даже оплакать свою потерю.
Что он ей обещал? Какими словами? Как я уже сказал, я могу только гадать. Но точно могу сказать, что вторники нынче уже не те. Исчезла радость, исчезло волшебство; осталась обычная толпа уродов, даунят и калек, и хотя вода все еще бирюзова, и солнце в ясные дни все так же сияет сквозь стекло, будто благословение, мы не замечаем этого, как замечали раньше, в те дни, когда Флиппер еще плавала. Потому что в бассейне Флиппер была не просто «не хуже нормальных людей»: она была лучше их; несравнимо лучше. И она была одна из нас.
Но порой, когда ночи становятся длинней и холодней, и мои легкие, кажется, уже не могут качать воздух так, как раньше, я думаю о ней – и сомневаюсь, была ли она на самом деле. И хотя я не большой любитель Вечных Истин и всякой такой ерунды, мне кажется, что Этот, наверху, специально насовал дефектов в чертежи, по которым нас делают: что-то вроде предохранителя, который перегорает, стоит нам начать заноситься не по чину: слишком сильно надеяться или чересчур радоваться. Засунул этот предохранитель поглубже, чтобы его никак нельзя было выковырять, и стал ждать, как обернутся дела, слегка улыбаясь, словно акула с тайной радостью.
Каждый вторник в спортивном зале «Дело в Теле» - день уродов. Но теперь мы почти не плаваем. Вместо этого мы молча сидим и смотрим на Туфельку. Он плавает взад-вперед, раз за разом, яростно работая руками и ногами и гоня волну. За последние несколько недель ему стало намного лучше – руководство спортзала даже поставило его в известность, что он может не ограничивать свое посещение вторниками, но он все еще приходит, словно хочет этим что-то доказать себе или нам. Он всегда молчит. Но иногда в аквариумной тишине длинного бассейна за плеском и хлюпаньем одинокого пловца мне чудятся звуки, похожие на рыдание, а иногда я вижу дорожки сбегающих капель под тонированными стеклами плавательных очков – может, это просто конденсат, а может, и нет. Хотя какая разница; в нем что-то сломалось, у него внутри какая-то неисцелимая рана, как тогда сказала Флиппер. По вторникам он плавает в пустом бассейне – лицо красное, ноги ходят как поршни, в легких жжет. Но теперь ему никогда за ней не угнаться. И каждый вторник в два часа мы смотрим, как он выходит из воды – выстроившись в колясках, словно расстрельная команда, и те, кто еще в компост ментисе, скандируют, уставившись на него, одно и то же слово, раз за разом, тихо, безо всякого выражения, а другие просто смотрят; и Туфелька едва заметно опускает голову и идет мимо нас, не глядя по сторонам, и длинные, тонкие ноги несут его прочь от бассейна, к душевым.
Никто не знает, зачем он приходит; никто не знает, о чем он думает, уходя в реальный мир. Кроме, может быть, Флиппер, но она не скажет; хотя она смотрит ему вслед сквозь завесу волос (роскошных рыжих волос, которые в другой жизни могли принадлежать русалке) , и только когда мы все уже уходим, она встает и ковыляет прочь, крохотными, мучительными шажками, на новых розовых ногах.

Сборник целиком на Флибусте
no subject
no subject
no subject
Ужосъ, да...
Только почему "Туфелька"? Звучитъ какъ-то гомосексуально или фетишистски, хотя афтаръ, вродѣ бы, на это не намекаетъ. Обзови его лучше "Шлепанецъ".
no subject
no subject
Она, какъ бы, Русалочка, а не Золушка. А Туфелька какъ-то не умѣстна, выбивается изъ общаго стиля. Slippers - это же комнатные тапки, шлепанцы.
no subject
(no subject)
(no subject)
(no subject)
(no subject)
(no subject)
(no subject)
(no subject)
(no subject)
(no subject)
(no subject)
(no subject)
(no subject)
(no subject)
(no subject)
(no subject)
(no subject)
(no subject)
no subject
no subject
no subject
Я тоже бросилъ.
no subject
поправка
Re: поправка
Re: поправка
no subject
no subject
no subject
no subject
no subject
А что, вторники уже накрылись?
no subject
накрылись, да
no subject
no subject
no subject
но это наверняка не проблема перевода
no subject
no subject
no subject
(no subject)
(no subject)
(no subject)
(no subject)
(no subject)
(no subject)
(no subject)
(no subject)
(no subject)
(no subject)
no subject
no subject